С. А. Иванов - Блаженные похабы
И Савву убили бы, если бы жители православной (καθ’ ήμά?) деревни… не воспрепятствовали… И святой вновь принялся за прежние свои занятия: иногда он удалялся в пустыню и общался с Богом… а иногда бродил по весям и городам острова, разыгрывая, как я уже сказал, глупость (μωρίαν ύποκρινόμενο?), но глупость, таившую в себе (ύποικουροΰν) большой ум и любомудрие.
Он никому не сделал ничего оскорбительного и бесчинного, никому не принес ни малейшего зла, как это водится у некоторых (ώσπερ τισι ήθος-), но весь был исполнен благочинности и мира, ко всем обращался, по своему обыкновению, молча, но с подобающим сочувствием и приязнью[455].
Таким образом, хотя Савва и наследует от Василия Нового и Кирилла Филеота традицию юродского мол- чальничества, а от Николая Транийского — традицию юродской агрессии против власти, тем не менее Филофей резко противопоставляет своего героя «обычному стандарту» юродивого, ведущего себя «оскорбительно и бесчинно». И действительно, от былой разнузданности у Саввы осталась только сбитая с итальянца шапка. Но вот жители Кипра, поначалу спасшие святого (видимо, как «своего», православного) от рук итальянцев, со временем преисполняются против него невероятной злобы.
Не осталось ни мужчины, ни женщины, ни ребенка, ни юноши, который не напал бы на него с бесстыдством и дерзостью: в него кидали камни, дерзко посыпали его голову — драгоценнейшую и приятнейшую для самих ангелов! — пеплом, увы, и [мазали] навозом и хулили его еще худшим образом: «Пустослов, бродяга, дурак (μωρό?), сумасшедший, дурной глаз, несчастье для всего города! Бейте его, закидывайте камнями, гоните его скорее из наших пределов! В горы [его], в пустыни, в ущелья!»[456]
Приписывают ли киприоты странное поведение Саввы его безумию, или понимают, что перед ними юродивый, агиограф не объясняет, но во всяком случае тех жарких споров, какие вызывал в свое время Андрей в Константинополе, на Кипре не возникло: юродивый одно значно возбуждал у островитян антипатии. Мало этого — Савва и сам начал сомневаться в своем призвании:
Диавол… улучил момент, который, как он думал, был благоприятен, чтобы сказаться добрым советчиком, будучи [на самом деле] злокозненным и лукавым пронырой. И вот святой, пренебрегший всеми внешними [напастями], затеял спор со своими собственными помыслами. «Что ты безо всякой пользы мучаешь себя? — говорил он… И все это — не получив ни малейшего приказа (εντολήν)! Ведь ты возводишь душу на скалу высокомерия, заставляя ее прыгать через пропасти. Ты уклоняешься от привычной и милой [сердцу] дороги отцов, самочинно вступая на тропинку странную и нехоженую. Едва сыщем мы одного или двоих, кто прошел по ней и нашел в конце уютное пристанище. Разве не знаешь ты бесовских ловушек? Под предлогом стремления к лучшему они совратили многих утративших бдительность, низвергнув их в пучину гордыни. Ведь ковы общего нашего врага многоразличны. Кого он не сумел захватить своими уловками слева, того с легкостью ловит справа и, подцепив на крючок, притягивает к себе. Итак, если ты мне веришь, отбрось эти бесполезные опасности; как можно скорее возвращайся к своему наставнику, и тогда ты, вновь усвоив прежнее послушание, со всем соответствующим этому ладом и порядком бесхлопотно обретешь Бога»[457].
В цитированной речи воздается должное предшествующей традиции («один или два», для которых сделано исключение, — это, несомненно, Симеон и Андрей, чья святость не отрицается), но в то же время нельзя не признать, что это первое подробно аргументированное опровержение юродства как формы аскезы. Выраженная здесь позиция куда последовательнее и каноничнее двусмысленных писаний Феодора Вальсамона. Вся хитрость, однако, заключается в том, что сама эта речь, по замыслу Филофея, есть не что иное, как бесовская «прелесть».
Такими речами злокозненный советчик, а вернее, обманщик наверняка сбил бы с толку кого‑нибудь другого, но [Савва] тотчас распознал сокрытую отраву: «…Ты мне тычешь в глаза моим спасением, а сам стремишься своими каверзами истинное спасение у меня отнять, рассуждая тут о гордыне, необычности пути к Богу, привычной дороге отцов и тому подобном. Кто без трудов, причем, добавлю, трудов великих, содеял что‑либо доброе? Кто одержал над тобою победу, предаваясь сну и неге?
А с другой стороны, разве ты сам отпустил без испытаний хоть кого‑нибудь из тех, кто идет дорогой к Богу?..
Я не бесчещу исконного пути мудрецов, как ты это злокозненно предположил, но в меру сил иду по нему. Я молюсь, чтобы те, кто следует этой дорогой, не сбиваясь с нее, не зашли слишком далеко (μή πόρρω θέβιν). Но поскольку в Царстве Небесном обителей много, это заставляет разветвиться на несколько тропинок и ту дорогу благочестия, что ведет в него; одному пристало всегда идти одним путем, другому — другим, третьему — многими, а четвертому — всеми, если сможет… Слушаться надо не людей, но Бога, ибо они смотрят на внешность, Он же — в сердца». Так он ответил тайному врагу и, подобно великому борцу, который, повергнув противника, показывает залог своей победы и так делом удостоверяет истинность своих слов, прошептал на бегу: «Мы — глупцы Христа ради»[458].
Видимо, вышеприведенный агон более или менее отражает распространенные в то время точки зрения. Филофей устами своего героя признает наличие опасностей на пути юродства и обещает «не зайти слишком далеко». Заметим, что речь Саввы выдержана в оборонительных тонах. А вот как выглядят его подвиги.
Странствуя по острову, великий [святой] вошел, с любезной его сердцу молчаливостью и скромностью, в монастырь италийцев… Он нашел их трапезничающими, ибо как раз было время обеда. Тихо войдя в здание, где стоял стол, он обогнул его и с присущими ему скромностью и достоинством направился к выходу… Придравшись к его крайней молчаливости и полной необщительности, злодеи облыжно обвинили этого простодушнейшего (άπλουστάτου) человека в воровстве и любопытстве. Они так бесчеловечно его избили, что это превзошло даже неистовство единоверного с ними италийца[459].
По сравнению с прошлыми безобразиями юродивых поведение Саввы выглядит более чем умеренным. Но, пожалуй, именно благодаря этому становится очевидно, что юродство состоит не в обидных выходках: Савва — сама скромность и смирение. Только вот зачем он пришел к католическим монахам? А уж если вошел в трапезную, то с какой целью сразу повернул назад? Суть юродства — провокация, и опыт Саввы показывает, что осуществлять ее можно, даже сохраняя внешнюю благопристойность. Впрочем, Филофей считает себя обязанным снова и снова приниматься за оправдание своего героя.
Мы уже говорили, что великий [святой] решил устроить этот спектакль (δράμα) и разыгрывать глупость (μωρίας* ύπόκρισις·) не попросту (ούχ άπλώς·) и не без предварительной подготовки (ούδ’ άπροπαρασκευάστως*). Нет, он сперва как следует закалил всякий свой член и всякое чувство, дабы ни в коем случае худшее не восстало против лучшего. И так, с достаточной безопасностью, он вышел для поругания (έμπαιγμόν) злокозненного умника [Диавола]… Как он сам объяснял нам впоследствии, хотелось ему также пройти через все виды жития (πολιτειών ιδέας·) и, насколько это в его силах, ни одного из них не оставить неиспробованным и неиспытанным… Впрочем, молчание он предпочитал всем другим видам [аскезы] и говаривал, что даже если кто‑нибудь достигнет величайших высот в вышеупомянутой симуляции глупости (ύπόκρισιν ταυτηνί της* μωρίας*), сама по себе эта доблесть ничего не стоит, если не обеспечена безопасность. Это будет просто забава (παίγνιον) и явная глупость (μωρία σαφή?), которая, если ее довести до конца, превращается в осмеяние (έμπαιγμόν) того, кто ею пользуется. Как хорошо сказали по этому поводу древние отцы, «тем, кто стремится следовать этим путем, требуется большая трезвость, дабы, взявшись ругаться над врагами, они потом сами не подверглись от них поруганию»[460] А мудрый [Савва] добавлял еще: «У того, кто следует этим путем без [одновременного] молчальничества, никогда не выйдет трезвиться. Если, — продолжал он, — мне и удалось, с Божьей помощью, добиться чего‑нибудь хорошего на этом долгом пути, то лишь благодаря прекраснейшему молчальничеству»… Мы решили несколько подробнее остановиться на этом не для того, чтобы защитить славу святого… но для того, чтобы иные люди не попались в смертельную ловушку, сочтя законом добродетельной жизни явление разыгранного безумия (προσποιητού μωρίας·) и не зная о скрытой мудрости сего мужа[461].
Панегирик Филофея обставлен таким множеством разъяснений и оговорок, что его легче счесть предостережением. Но, пожалуй, еще важнее другое: юродство оказывается просто одним из видов аскезы (притом весьма второстепенным) с твердо установленными стереотипами поведения, с утвержденными образцами жанра. Из панегирика можно заключить, что Савва выстраивает свою роль без особого пыла, заглядывая в «литературу вопроса», и единственно с целью испытать еще и этот вид святости. Тут нет ни спонтанности, ни особой харизмы — а как раз для такой аскезы, как юродство, это особенно губительно.